Ровно 190 лет назад на Нижегородской земле свершилось чудо Болдинской осени. Ни до, ни после Александр Сергеевич Пушкин не писал так быстро, так много, так безумно талантливо, как в Болдино осенью 1830 года.
Ровно 190 лет назад на Нижегородской земле свершилось чудо Болдинской осени. Ни до, ни после Александр Сергеевич Пушкин не писал так быстро, так много, так безумно талантливо, как в Болдино осенью 1830 года.
"По интенсивности труда Болдинская осень не имеет себе аналогий не только в творчестве Пушкина, но и в русской литературе, — пишет известный нижегородский литературовед Николай Михайлович Фортунатов. — Это явление уникально.
То, что это был мощнейший взрыв, очень редкий, творческой энергии — это ясно, хотя и трудно постижимо. Но самая, пожалуй, поразительная, почти фантастическая черта этой осенней поры — в постоянстве громадного творческого усилия, в невероятной концентрации этого усилия".
В ту осень Пушкин впервые припал к своим родовым корням, о которых раньше вообще мало задумывался. Дожив до 30 лет, он так и не удосужился побывать в родовых землях Пушкиных в Нижегородской губернии. И ехал он туда не для того, чтобы просто их повидать или поклониться могилам предков.
Подвигла Пушкина на путешествие предстоящая свадьба. 6 мая 1930 года состоялась его помолвка с юной Натальей Николаевной Гончаровой.
Вдумчивый биограф Пушкина Ариадна Тыркова-Вильямс — сама хорошая журналистка, помещица, видная деятельница партии кадетов и школьная подруга Надежды Константиновны Крупской — справедливо замечала: "Самая поездка была вызвана имущественными делами, с которыми он не привык возиться. У него никогда не было никакого имущества. Были только деньги, которые он зарабатывал стихами. Когда он эти деньги разматывал, проигрывал, проживал, он умел обходиться и без денег. Одна голова не бедна. Но, входя в семью Гончаровых, он знал, что надо наладить денежные дела. Это была надоедливая мысль".
По случаю предстоящей свадьбы Сергей Львович Пушкин на радостях выделил сыну "в вечное и потомственное владение" часть нижегородского родового имения — 200 незаложенных крепостных душ в деревне Кистенево (в десяти верстах от также принадлежавшего Пушкиным села Болдина), "которые могут дать 4000 рублей ежегодного дохода, а со временем, быть может, дадут тебе и больше". 27 июня 1830 года запись об этом была сделана в Петербургской палате гражданского суда: "Он, сын мой, до смерти моей волен с того имения получать доходы и употреблять их в свою пользу, так же и заложить их в казенное место или партикулярным лицам; продать же его или иным образом перевести в постороннее владение, то сие при жизни моей ему воспрещаю, после же смерти моей волен он то имение продать, подарить и другие крепости за кого-либо другого укрепить". Теперь Александру Сергеевичу предстояло официально вступить во владение двумя сотнями душ, что можно было оформить только на месте.
СЧАСТЬЕ СОЗДАНО НЕ ДЛЯ МЕНЯ
Из Петербурга Пушкин отправился в компании ближайшего друга князя Петра Андреевича Вяземского, который 18 августа записал в дневнике: "10-го выехали мы с Пушкиным из Петербурга на дилижансе. Обедали в Царском Селе у Жуковского. В Твери виделись с Глинкой. 14-го числа утром приехали мы в Москву". В доме Вяземского в Чернышевском переулке Пушкин и гостил до отъезда в Болдино. Уже в день приезда он повстречался с братом Львом и навестил Гончаровых.
Дни, предшествовавшие отбытию в Болдино, были одними из наиболее тяжелых в непростой жизни Пушкина.
Он потерял самого близкого ему родного человека. Дядю Василия Львовича. Человека, приходя к которому, Пушкин только и чувствовал семейное тепло, — в доме дяди все любили друг друга, любили его, ценили его друзей, всегда были рады гостям. Доброго дядю, с которым прошло его московское детство, дядю-поэта, заботившегося о нем в лицейские годы, ободрявшего в поэтических занятиях. Именно Василий Львович познакомил юного племянника с Николаем Михайловичем Карамзиным, передал его "Воспоминания о Царском Селе" в "Российский музеум". "Поэт был привязан к Василию Львовичу гораздо более, чем к своему отцу, и помнил в нем своего первого наставника на путях в Лицей, в "Арзамас" и в русскую поэзию. Это был не только ближайший родственник, но и "дядя на Парнасе", один из тех, кто входил в "сладостный союз поэтов"", — замечал выдающийся литературовед Леонид Петрович Гроссман.
Василий Львович всегда гордился литературным талантом Александра, не раз вставал грудью на его защиту. Его последнее в жизни стихотворение — написанное тем летом послание "А.С. Пушкину":
Крылов и Вяземский в числе твоих друзей;
Пиши и утешай их музою своей,
Наказывай глупцов, не говоря ни слова,
Печатай им назло скорее Годунова...
Но полно! Что тебе парнасские пигмеи,
Нелепая их брань, придирки и затеи!
Счастливцу некогда смеяться даже им.
Благодаря судьбу, ты любишь и любим.
Василий Львович желал племяннику счастья в предстоящем браке и заканчивал наставлением:
Блаженствуй! Но в часы свободы, вдохновенья
Беседуй с музами, пиши стихотворенья,
Словесность русскую, язык обогащай
И вечно с миртами ты лавры съединяй.
Александр получил этот поэтический подарок с трогательной припиской дяди: "Шлю тебе мое послание с только что внесенными исправлениями. Скажи мне, дорогой Александр, доволен ли ты им? Я хочу, чтобы это послание было достойно посвящения такому прекрасному поэту, как ты, — на зло дуракам и завистникам".
Пушкин приехал в Москву, когда дядя был при смерти. Каждый день Александр — у ложа умиравшего в доме на Басманной. 19 августа он слышит его последние слова.
20 августа у постели умирающего были Пушкин, Вяземский и все семейство Сонцовых. В третьем часу пополудни все было кончено. Вяземский вечером писал жене в Остафьево: "Не на радость приехал я в Москву. Я приехал быть свидетелем кончины бедного Василия Львовича. Он умер сегодня в два часа с чем-то, в самое то время, когда читали ему молитвы и соборовали его маслом. С вчерашнего дня он был уже очень плох. Я приехал к нему часов в одиннадцать. Он имел смертную хрипоту, лицо было бесстрадательно и бесчувственно, но он был еще в памяти и узнал меня, но равнодушно... Вообще смерть его была очень тиха. Пушкин был тут во все время, благопристоен и тронут".
Александр Сергеевич взял на себя хлопоты и расходы по похоронам. Только за могилу на кладбище Донского монастыря отдал 620 рублей. Вместе с братом рассылал траурные билеты: "Александр Сергеевич и Лев Сергеевич Пушкины с душевным прискорбием извещают о кончине дяди своего Василия Львовича Пушкина, последовавшей сего Августа 20 дня в два часа пополудни; и покорнейше просят пожаловать на вынос и отпевание тела, сего Августа 23 дня в приходе Св. Великомученика Никиты, что в Старой Басманной в 10 часов утра; а погребение тела будет в Донском монастыре".
На отпевании, зафиксировал Вяземский, "была депутация всей литературы, всех школ, всех партий: Полевые, Шаликов, Погодин, Языков, Дмитриев и Лже-Дмитриев, Снегирев. Никиты-мученика протопоп в надгробном слове упомянул о занятиях его по словесности и вообще говорил просто, но пристойно". От церкви траурная вереница карет проследовала через всю Москву к Донскому монастырю. Весь неблизкий путь братья Пушкины провожали катафалк пешком. "С приметной грустью молодой Пушкин шел за гробом своего дяди",- заметил один из участников кортежа.
Ну а сразу после смерти самого близкого человека — размолвка с Гончаровыми, с любимой невестой, размолвка, которая на тот момент казалась необратимой.
Известный философ и пушкинист Михаил Осипович Гершензон справедливо утверждал, что "все три недели, проведенные им в Москве, были, несмотря на его влюбленность, настоящей пыткой для него. Будущая теща малопривлекательная дама; ее снисхождение к нему — и плохо скрываемое чувство, что к нему снисходят; ее настояния и укоры относительно его денежных обстоятельств, и беспрестанные разговоры о деньгах, о приданом; чванный, разорившийся дедушка — Гончаров, к которому пришлось ездить на поклон в Калужскую губернию".
Мать невесты Наталья Ивановна сердилась, что жених Богу не молится, и все еще колебалась, выдавать ли Ташу за непутевого поэта, имевшего нелады с большим начальством и не имевшего денег. Афанасий Николаевич Гончаров, дед Натальи, сердился, что жених недостаточно настойчиво добивался в Петербурге у министра финансов графа Канкрина казенной ссуды на поправку расстроенных дедушкиных дел (неизвестно на каком основании) и недостаточно энергично пристраивал имевшуюся у него в Полотняном заводе медную статую императрицы, продажа которой якобы должна дать сорок тысяч на приданое Наталье. Пушкин, как мог, успокаивал дедушку в письме 24 августа: "Смерть дяди моего, Василия Львовича Пушкина, и хлопоты по сему печальному случаю расстроили опять мои обстоятельства. Не успел я выйти из долга, как опять вынужден был задолжать. На днях отправляюсь я в нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной. Надежда моя на Вас одних. От Вас одних зависит решение судьбы моей".
Вечером 26 августа Пушкин был у Гончаровых на балу, устроенном в честь сразу двух именинниц — Натальи Ивановны и Натальи Николаевны, родившихся 25 и 26 августа.
А на следующий день — 27 августа — будущая теща устроила такой разнос, что Пушкин счел возможным вернуть Наталье Николаевне ее слово в отношении согласия выйти за него замуж. Поэт отправил невесте письмо, которое начиналось словами: "Je pars pour Нижний, incertain de mon sort..." Перевод на русский: "Я уезжаю в Нижний, не зная, что меня ждет в будущем. Если ваша матушка решила расторгнуть нашу помолвку, а вы решили повиноваться ей, — я подпишусь под всеми предлогами, какие ей угодно будет выставить, даже если они будут так же основательны, как сцена, устроенная ею мне вчера, и как оскорбления, которыми ей угодно меня осыпать.
Быть может, она права, а не прав был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае, вы совершенно свободны; что же касается меня, то заверяю вас честным словом, что буду принадлежать только вам, или никогда не женюсь".
Одновременно Пушкин информировал Веру Федоровну Вяземскую, урожденную княгиню Гагарину и супругу князя Петра: "Я уезжаю, рассорившись с г-жой Гончаровой. На следующий день после бала она устроила мне самую нелепую сцену, какую только можно было себе представить. Она мне наговорила вещей, которые я по чести не мог стерпеть. Не знаю еще, расстроилась ли моя женитьба, но повод для этого налицо, и я оставил дверь открытой настежь. Мне не хотелось говорить об этом с князем, скажите ему сами, и оба сохраните это в тайне. Ах, что за проклятая штука счастье!".
Словно ища опоры в прошлом, Пушкин перед отъездом в Болдино побывал в старом бабушкином сельце Захарове, где провел много счастливых дней в детстве. Имение было давно продано, но в соседней деревне жила дочь Арины Родионовны, Марья. Она рассказывала, что Александр Сергеевич обежал все свои любимые места, но не все застал. Часть березовой рощи была вырублена, флигель снесен:
— Все наше рушили, все поломали, все заросло, — сказал он ей невесело и скоро уехал.
Пушкин уехал в ужасном настроении. 31 августа он пишет своему старшему другу, редактору "Северных цветов" (и будущему ректору Санкт-Петербургского Императорского университета) Петру Александровичу Плетневу: "Сейчас еду в Нижний, то есть в Лукоянов, в село Болдино — пиши мне туда, коли вздумаешь.
Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30-ти лет жизни игрока. Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думая о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения — словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время — здоровье мое обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настает — а я должен хлопотать о приданом, да о свадьбе, которую сыграем бог весть когда. Все это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского.
Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Довольно было мне довольствоваться независимостию, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя, обнимаю тебя и целую наших".
Из Москвы в Болдино Пушкин стартовал 1 сентября. Будь настроение получше, он мог бы и раздумать ехать в Нижегородскую губернию, куда уже надвигалась эпидемия холеры. 28 августа министр внутренних дел Арсений Андреевич Закревский доложил императору Николаю I, что болезнь вторглась в Центральную Россию. Эта "индийская зараза" от персидской границы и Кавказа поднималась по Волге — от Астрахани к Царицыну, от Царицына — к Саратову. Российские города и веси пропахли хлоркой — главным тогда средством дезинфекции. О холере знали мало и пытались бороться с ней по примеру чумных эпидемий: устанавливались заставы и карантины, к околицам приставляли караульных, отводились избы под больницы. Помогало это мало. Закревский был вынужден признаться царю: "Язва-холера пожрала уже множество народа, а быстрое распространение ея по разным направлениям угрожает дальнейшими бедствиями". Николай направил Закревского с чрезвычайными полномочиями на передовую — в Саратов. Но и Саратов вскоре оказался в тылу наступающей заразы. В народе шло брожение, местами переходившее в бунт: власти и докторов обвиняли в том, что они сознательно морят людей.
Пушкин зная, что в Нижегородской губернии уже эпидемия, тем не менее продолжал свой путь. Он объяснит это позднее невесте своим душевным состоянием: "Не будь я в дурном расположении духа, когда ехал в деревню, я бы вернулся в Москву со второй станции, где узнал, что холера опустошает Нижний. Но в то время мне и в голову не приходило поворачивать вспять, и я не желал ничего лучшего, как заразы". Но все-таки это была, скорее, версия для супруги.
Для себя — в чуть позже написанной в Болдино автобиографической заметке "О холере", он был более точен: "О холере имел я довольно темное понятие, хотя в 1822 году старая молдаванская княгиня, набеленная и нарумяненная, умерла при мне в этой болезни... Перед моим отъездом Вяземский показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности, а в моем воображении холера относилась к чуме, как элегия к дифирамбу.
Приятели (у коих дела были в порядке или в привычном беспорядке, что совершенно одно) упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть еще истинное мужество... Воротиться казалось мне малодушием; я поехал далее, как, может быть, случалось вам ехать на поединок: с досадой и большой неохотой".
Думаю, ехал он не только ради того, чтобы вступить во владение крестьянами Кистеневки. Наступала осень, пора творить, любимая пора поэта. Он ехал писать. И просто для того, чтобы вырваться на волю, побыть с самим собой.
Маршрут Пушкина лежал через Богородск, Покров, Владимир, Муром. При въезде в Нижегородскую губернию навстречу хлынул поток людей, колясок, карет. "На дороге встретил я Макарьевскую ярманку, прогнанную холерой, — писал Пушкин. — Бедная ярманка! она бежала, как пойманная воровка, разбросав половину своих товаров, не успев пересчитать свои барыши!"
В сам Нижний Новгород поэт не заезжал: взял южнее — на Арзамас, Теплово и Лукоянов. Преодолев от Москвы 540 верст, 4 сентября он впервые въехал в нижегородскую вотчину Пушкиных.
Читайте продолжение: "Родное пепелище".
Послать
ссылку письмом
Распечатать
страницу