Понять писателя — значит увидеть его в основных контекстах, сопрягающих его внутреннее бытие, его близкий круг с тем, насколько широкой и пробуждающей далекое эхо оказывается его проблематика. В процессе творческой жизни Василия Белова его произведения вызывали советские идеологические опасения, чреватые цензурными последствиями, поскольку казались ограниченными ?малой родиной? в ущерб родине большой. Писателя и тех, кто вместе с ним был объединен критикой в направление, получившее название ?деревенская проза?, уличали в том, что их жизненный интерес обрывается на околице родной деревни. Причем по преимуществу той деревни, какой она когда-то то ли была, то ли нет, но уже не существующей.
Белов, пожалуй, чаще других попадал под критические залпы, поскольку был лишен того оправдывающего выхода к большой истории, который был открыт его старшим современникам: Федору Абрамову, Виктору Астафьеву, Евгению Носову… Согласно критической разнарядке они числились не только по ?деревенской прозе?, но и по ?военному поколению?. Белов, родившийся в 1932 году, был младше всего несколькими годами, войну застал и прожил, но не дорос до фронта.
Его хронотоп в первых произведениях — рассказах и повестях (а именно о них пойдет речь) — сочетал деревню как место рождения героев и начало 1960-х как время действия, практически совпадавшее со временем написания. Смысловая граница завершения этого периода — цикл ?Воспитание по доктору Споку? (1968–1978). Писатель не обозначал в сюжете точных дат, но в отголоске событий, бытовых подробностей время, безусловно, угадывалось. Так, в важном для этого времени большом рассказе ?За тремя волоками? герой покинул деревню Каравайку, призванный на фронт. Вернулся, когда введенные в 1961 году ?новые деньги? все еще считались новыми, то есть спустя почти 20 лет. Вернулся майором — увидеть места, знакомые до последнего деревца и плетня: ?Вот позади и вороньи сосны, травяная тропа выпрямилась, незаметно перешла в колесную дорогу, и он выбежал на косогор. Каравайки на косогоре не было?.
Возвращение домой — в сюжете и нередко в названиях произведений — магистральный мотив того времени. ?Иду домой? — название рассказа с еще детским воспоминанием, но моделирующим из глубины памяти спасительный путь к дому.
На этом мотиве — ?дорога к дому? — можно было бы задержаться, поговорив о том, в какой мере он распространен в разных европейских литературах. В английском классическом романе он становится едва ли не магистральным: от великого предшественника романной прозы Джона Беньяна (?Путь паломника? — в аллегорическом смысле поиск града на холме) до Генри Филдинга с романом ?большой дороги? и многих викторианцев, где обретение дома — единственная возможность счастья. Ребенок у двери чужого дома или заглядывающий в окно, за которым струится тепло от огня в камине, — эмблематический образ в романах Диккенса и сестер Бронте: ?Эти уютные романы Диккенса — очень страшный и взрывчатый материал…? [Блок 1962: 108–109].
В классической русской литературе этот мотив никак не основной. Дорога не ведет к дому (?Мертвые души?), а дом редко становится местом счастливого финала, как у Пушкина в ?Капитанской дочке?. Не случайно счастье Маши и Петра Гринева обретает ценность архетипа — о Машеньке вспоминает в ?Заблудившемся трамвае? Николай Гумилев: ?Машенька, ты здесь жила и пела, / Мне, жениху, ковер ткала…? Семейное благополучие Наташи Ростовой? Но его как-то стараются списать на домостроевские заблуждения Льва Толстого… В ?Обломове? — сон, который тоже ставят в укор автору как идеал русской лени. Так что ?дом? (Федор Абрамов так и назовет один из своих романов) в деревенской прозе — это если не открытие, то знаменательный жест.
Что же касается Белова, то возвращение домой — это и биографически существенный ранний мотив, поскольку в деревню, к деревне возвратился Белов-писатель, окончивший в Москве Литературный институт. Он уходил отсюда без сожаления и, как казалось, навсегда (Белов писал и говорил об этом). Теперь ему предстояла встреча и узнавание. В первых своих вещах он не акцентировал жизненных тягот, не потому что их не было, а потому что главные трагедии могли казаться в прошлом, были заслонены памятью войны и победы. Утраты тоже были в прошлом, как бы велики они ни были, и о них вспоминалось фразой, строкой, уже не отзывающейся на поверхности все еще как будто бы эпически незыблемого бытия:
— Сколько же, мамаша, всех деток вырастила? — спросил майор.
— Шестнадцать, батюшко, шестнадцать. Старших-то четверо в войну сгинули, трое в малолетстве умерли, а девятеро-то, слава богу, добро живут, и денежок посылают, и сами приезжают.
(?За тремя волоками?)
Краткий синопсис типичной жизни в российской деревне средины ХХ века.
Старики гостеприимно приютили майора на ночлег в средине его четырехдневного пути через три волока — в Каравайку. Шестьдесят километров он добирался четыре дня по дорогам, которых и трактор не мог осилить — ломался или утопал в болотине.
А бытие уже не было незыблемым, в чем и убеждается майор, не найдя на прежнем косогоре своей Каравайки. Так что мотив возвращения домой оказывался возвратом к тому, чего уже нет. По крайней мере не таким, каким помнилось. Нужно сказать — это важно! — что сентиментальную слезу Белов не переводил в текст — оставлял для читателя как естественную реакцию или для персонажей как сюжетную возможность. Лишь мельком герои встречаются со своим забытым или не пройденным прошлым.
Третью ночь на пути в Каравайку майор проводит в доме той, в ком узнает свою довоенную любовь, теперь вырастившую шестнадцатилетнего сына от мужа, который восьмой год в заключении — по ссоре и спьяну пальнул и угодил двумя дробинами в ?портрет? (интересно, прошла ли эта деталь при первой публикации?) — а теперь от него ни весточки.
?— Может, зайдешь на обратной дороге-то? — сказала она. — Да и в Каравайке никого нету, а из списков ее, наверно, уже вычеркнули?.
В отсутствии Каравайки майор убедится. Это и будет финалом рассказа.
Такого рода беглые встречи с прошлым и узнаванием почти забытого — не редкость. Аналогично старик, пятнадцать верст гнавший свою нестельную корову, чтобы обменять ее, узнает в хозяйке стельной ту, на ком вроде бы и должен был когда-то — лет сорок тому назад — жениться (?Прежние годы?). Почему не привелось, почему поссорились? Уже и вспомнить трудно.
В этих ранних повестях и рассказах Белов настраивает слух на звучащее слово, присущее этому жизненному кругу. В самых ранних вещах ощущалось большее разграничение между литературно правильной авторской речью и разговорным словом диа-лога, которым Белов владел мастерски. Не случайно одним из его жанров будет драматургия. Припоминание живой речи становится все более настойчивым, ведет к сказовой форме, когда повествовательное слово передоверяется жителю этих мест.
Однако ?сказ? — это не вполне точно в отношении Белова. Сказ — прием, речевая маска, а у Белова за ней ощущается живой человек, подлинный герой писателя. От его имени пишутся принесшие Белову большую известность ?Плотницкие рассказы? (1968), ?Вологодские бухтины завиральные? (1969). В них речь становится главным действующим лицом, великолепно воплощенным в фильме по ?Плотницким рассказам? Борисом Бабочкиным и Петром Константиновым. В той речи ожила прежняя деревня, как будто вновь возведенная на косогор, не умирающая в своем слове.
Но к этому времени уже была написана самая мощная беловская вещь того десятилетия — ?Привычное дело? (1966). Она принадлежит к лучшему не только в своем литературном кругу, но и среди всей русской прозы второй половины ХХ века.
?Привычное дело? также начинается с погружения в речь. Язык Белова уникален, хотя как будто бы речевой принцип у него тот же, что и у всех авторов, причисляемых к деревенской прозе. Тот, да не совсем тот. Для писателя слух — понятие столь же важное и реальное, как для музыканта. В нем — мера таланта, особенно если писатель дерзает пригласить читателя в мир другой эпохи, другого жизненного круга.
Эту проблему хорошо знают исторические романисты. Когда-то создатель исторического романа Вальтер Скотт, впервые отнеся действие на несколько веков назад (в романе ?Айвенго?), в предисловии предупредил читателя, что если он заставит героев заговорить на языке рубежа XIII века, то читатель мало что поймет. Поэтому писатель выступил в роли переводчика, но памятно (эта сцена вошла в учебники по истории английского языка) обозначив языковую проблему эпохи нормандского завоевания Британии. Пастух Гурт интересуется у шута Вамбы, почему, пока скотина пасется, она называется английским словом, а когда попадает на стол — французским (язык, на котором говорили завоеватели), почему sheep (овца), поданная на блюде, становится mutton (баранина)?
Сплошная стилизация, к которой прибегали (и прибегают) некоторые авторы деревенской прозы, — не лучшее художественное решение. Но обозначение стиля несколькими расхожими словечками и отступлениями от литературного языка: ?окоем?, ?заколдобило? и ?дык, дак? — еще худшее, напрашивающееся на пародию, каковой не раз и удостаивалось. Самое трудное — создать образ языка, передать его мир, оставаясь и рядом со своими героями, их собеседником, и в то же время дистанцироваться от них в качестве автора и рассказчика. Белову именно это удавалось, как мало кому, и поднимало его над усредненным течением ?деревенской? стилистики.
?Привычное дело? — присказка героя повести Ивана Африкановича и образ, найденный на языке его мира для того, что определяется термином ?традиционная культура?. О ее судьбе в настоящем — повесть Белова. Эмоционально пронзительная — о смерти жены Катерины, о гибели без нее всего уклада жизни, о чувстве вины Ивана Африкановича, о его в какой-то момент готовности к худшему — к переезду в город, на который решается герой, сбитый с толку заезжим городским родственником. Герой Белова лишь раз ?обжигается?, чтобы затем через внутреннее искупление вновь вернуться к ?привычному делу?.
Очень давно — сорок лет назад — я написал об этой повести статью ?Реакция на перемены? (?Вопросы литературы?, 1981, № 5). Перепечатывая обновленный вариант текста несколько лет назад, я изменил название — ?Ситуация переезда? [Шайтанов 2017]. Верны оба варианта. Новый — конкретнее в отношении Белова, его сюжетов, сопряженных с притяжением города, куда отправляются если не герои, то почти с неизбежностью их дети.
?Реакция на перемены? — более общий аспект проблемы. Перемены — это условие человеческой жизни в историческом времени. Иногда реакция на них оказывается особенно сложной, болезненной. Именно такова она для жителя деревни, меняющего не старое время на новое, а прежний уклад жизни и культуры на совершенно иной. Там он был равноправным носителем, здесь он — маргинал, которому предстоит либо овладеть новой культурой, либо остаться чужим, неучастником, исключенным из новой жизни (в Древней Греции именно такого человека называли идиотом). Особенно остро в нашей литературе эта ситуация культурной границы была отрефлексирована наиболее близким Василию Белову писателем — Василием Шукшиным, умевшим подняться над проблемой, чтобы увидеть ее ожидающей человеческого решения и трудного выбора. Каким он может быть для писателя?
В недавнем номере ?Вопросов литературы? напечатана статья одного из самых тонких и смелых исследователей аналогичной проблемы на материале кавказских литератур Казбека Султанова ?Трудное вхождение в современность: традиция как проблема и национальный нарратив?. Двусторонняя опасность проблемы формулируется со ссылкой на немецкого историка Маркварда:
Очевидна недооценка смыслопорождающего потенциала традиции, как будто ничто не может поколебать культурный традиционализм с его болезненной реакцией на каждый прорыв к vita nuova (новой жизни), априори защищенный от реальной угрозы энтропии и истощения под давлением новейших ?правил игры?. Поэтому явно недостаточно дистиллированное описание традиции как процесса воспроизводства неугасающих ценностей, минуя напряженную амбивалентность ее существования в современном мире [Султанов 2020: 17].
От старых ценностей к новым — путь во все времена трудный. Как оценить само движение — как вечный прогресс? Безоговорочно прогрессистская позиция имеет все меньше сторонников. Любое движение связано как с обретением, так и с утратой. Естественна боль вхождения из мира традиционной культуры в новый мир, каким бы он ни был, но особенно в современный — технологичный, цифровой, глобальный… Знаменитое понятие Александра Веселовского ?встречное течение? верно не только в непосредственно компаративном значении — относительно двух иноязычных культур, но и в рамках одной культуры, резко меняющей свой статус и свой язык. ?Встречное течение? предполагает готовность воспринимающей культуры к переменам, которые только в этом случае имеют шанс произвести продуктивные перемены. А в ином случае? Они приведут к трагедии уничтожения.
Откликался ли Белов ?дистиллированным описанием традиции?? Кто-то укажет на ?Лад. Очерки о народной эстетике?. Эта книга последовала за ранними повестями и рассказами. Отдаляясь от той деревни, которая из реальности смещается в память, от той культурной традиции, Белов исполнил совершенно естественную и бесценную роль, ощущая себя одним из последних свидетелей деревенской Атлантиды.
В какой мере справедливым и точным было его свидетельство?
В свое время я проверил впечатление на носителе той культуры, кому удалось равноправное вхождение в иной культурный мир. Когда в 1982 году ?Лад? вышел снабженный прекрасными иллюстрациями, дающими зримый образ того, о чем вспоминал Белов (во многом со слов своей матери), я подарил книгу своей бабушке Манефе Сергеевне Перовой. Ей было за 80. Она родилась в конце XIX века не в харовской, а в грязовецкой деревне Скоморохово, в паре километров от Корнильева монастыря (где бабушка получила первые уроки грамоты). Потом она окончила гимназию, в советские годы — педагогический институт и всю жизнь проработала учителем русского языка и литературы.
Бабушка была в восторге и по моей просьбе среди других воспоминаний написала развернутый отклик на ?Лад?. Попутно мы разговаривали о книге и о деревне. На мой вопрос: ?Так ли все было?? — она отвечала, что так, что все вспомнилось, забытое, все верно. И не выпускала книгу из рук. ?Но было ли что-то другое, а как же свидетельства русской классики — о трудности и о жестокости деревенской жизни?? Она отвечала, что было и другое, но то, что написал Белов, — правда, только лежавшая, быть может, не на виду, не на поверхности, но изнутри движущая жизненным ходом.
Так я запомнил наши беседы. Сейчас взял написанное бабушкой. Страницы за страницами, где память Белова она дополняет впечатлениями и воспоминаниями. Изредка вопросы или даже что-то вроде претензии, которая сразу обрывается — не об этом нужно говорить: ?Оно так и было, но показать народ вне лада не входило в задачу автора (но это мои домыслы)?.
Действительно, не входило в авторскую задачу в ?Ладе? — об этом другие книги Белова. Здесь же задача — остановить памятью уходящую натуру. Впрочем, действительно ли и навсегда ли уходящую? И впервые ли вызвавшую подобный литературный плач об уходящей натуре?
У британского писателя и социолога Раймонда Уильямса есть книга ?Деревня и город? (1973) [Williams 1973]. Она о том, как едва ли не с позднего Средневековья английская литература зафиксировала вздох сожаленья, звучащий приблизительно каждые тридцать лет о том, какой замечательно со-природной была деревня еще на памяти старших и теперь уходящих. И все пошло прахом под давлением то огораживания, то города с его тлетворным влиянием. Начиная с конца XVIII века во всех европейских литературах прокатывались волны сожаления об исчезающей деревне. ?Покинутая деревня? (1770) — как уже совсем в современном духе назвал свою поэму О. Голдсмит, или как озаглавил роман французский современник Голдсмита Никола Ретиф де ла Бретон — ?Развращенный крестьянин, или Опасности города? (1775).
Каждый удар промышленной цивилизации по патриархальной деревенской жизни порождал новую литературную реакцию вплоть до самого конца прошлого века — романы Томаса Гарди. После этого в Англии не осталось деревни как носителя традиционной культуры. Может быть, поэтому некоторые мотивы романов Гарди заставляют вспоминать наших ?деревенских прозаи-ков?. Его ?Тэсс из рода Д’Эрбервиллей? (1891) непосредственно вызывает ассоциации с началом ?Привычного дела?: деревенский чудак Дарбейфилд (он только что узнал, что его фамилия — испорченный вариант имени старинного, еще нормандского рода, к которому он принадлежит) привычно напивается в трактире, куда за ним отправляется жена и оседает вместе с ним; уже под утро их дочь Тэсс вывозит их оттуда, но на проселочной дороге их лошадь Принц погибает под колесами почтовой двуколки… Это конец их даже призрачного благополучия и знак гибели сельского мира, который очнется лишь чистой утопией на молочной ферме, где Тэсс встретит Энджела, артистического молодого человека, сына священника. Но трагедия неизбежна.
Если индустриальный мир столь безжалостно разбирается с деревней, то что ожидать от мира, объявленного глобальным? Крестьянский труд непроизводителен и исторически обречен. Такой вывод, однако, не спасает писателя от трагического ощущения гибели если не всего, то лучшего мира, уносящего с собой культуру и нравственность.
С объявлением наступившей глобализации как всеобщего состояния традиционный мир с тем, что в нем полагали ценным и вечным, был обречен в гораздо большем масштабе, чем деревня и крестьянский уклад жизни: мир без наций, без границ, сначала экономических и культурных, а в ближайшей перспективе — без географических и политических. Если глобализация, то и несть ей конца. А что такое нация — ?романтический конструкт?, то есть фикция, придуманная какие-то двести лет назад романтиками. Так было объявлено и предписано к исполнению теоретиками глобализма с началом XXI века.
Но культура забастовала. Именно с нее начался откат и даже частичное признание ошибок — да, поторопились с мультикультурностью. В этом признавались не теоретики культуры, а практики политики: английский премьер Кэмерон, немецкий канцлер Меркель… Как следствие — не то чтобы стало меняться отношение к культурным ценностям, а те (их оказалось большинство), кто были лишены права голоса, возвысили его. Поторопились с глобализацией.
Что же, мир разве не становится все более единым? Безусловно, становится в смысле интенсивности связей экономических и транспортных, обмена товарами и идеями. Но культура оказалась куда более традиционной, даже когда ее подменяли формами массовой/глобальной культуры. Глобализм пришел в качестве новой утопии, которая хороша и даже необходима как идея, привлекательная на горизонте цивилизации, но опасна и трагична, если предписана к немедленному осуществлению. Тогда утопия оборачивается антиутопией, и в ХХ веке Россия в большей мере, чем какая-либо иная страна, познакомилась с этим на своем опыте.
Крестьянский труд непроизводителен, но ЛАД традиционной культуры — та ценность, с которой человечество по меньшей мере не готово расстаться, поскольку ощущает себя человечеством, только обладая ею. А за ее пределами начинается расчеловечивание.
Что же мы имеем на сегодня, если посмотреть на мир глазами опыта, отраженного в книгах Белова? При его жизни проходили реальные изменения в социальном составе жизни.
Об этом писателю напоминали в ходе обсуждения ?деревенской прозы?, растянувшегося на рубеже 1960–1970-х годов на несколько лет:
То направление, в котором развивалась дискуссия о деревенской прозе в 1967–1968 годах в ?Литературной газете? (имевшая и предысторию, и продолжение на страницах многих журналов, в том числе и ?Вопросов литературы?), тоже указывает и на широту явления,
и на его историческую существенность [Старикова 1972: 11].
Так в 1972 году предваряли в ?Вопросах литературы? статью Екатерины Стариковой ?Социологический аспект современной ?деревенской прозы??, публикуемую ?в порядке обсуждения?. Такая редакционная оговорка подчеркивала остроту материа-ла и на тогдашнем языке означала, что ?точка зрения автора не всегда (или не обязательно) совпадает с мнением редакции?. Иными словами, на всякий случай была подстелена соломка.
Критик оперировала социологическими данными и напоминала писателям, что мир, о котором они пишут, стремительно исчезает:
Приступая к рассуждениям об Иване Африкановиче, помним ли мы самые простые, легко установимые и тем не менее весьма красноречивые факты: какова, например, численность сельского населения нашей страны сегодня? <…>
Вот как выражается в цифрах процесс изменения структуры советского общества по его отношению к городу и деревне: в 1920 году сельское население по отношению к городскому составляло 84,15 процента; в 1926 — 81,18 процента; в 1939 — 76,23 процента (на отрезок времени 1926–1939 падают первые пятилетки и индустриализация страны); в 1959 — 51,48 процента; в 1962 — 48,51 процента, в 1970 — 44 процента.
Столь же стремительны процессы изменения структуры населения, происходящие внутри села. Они также выражаются в красноречивых цифрах.
<…> в 1965 году уже половина сельского населения — не колхозники, а рабочие и служащие.
<…> Конечно, можно удивляться, например, тому, что при условии, когда одна десятая сельского населения страны — механизаторы, то есть люди квалифицированного труда и уверенного мироощущения, у нас мало заметных, вызвавших всеобщий интерес художественных произведений, героем которых был бы молодой комбайнер или тракторист 60-х годов [Старикова 1972: 15].
Комбайнер, даже молодой и очень квалифицированный, вдохновлял меньше, чем лад.
Кто же сомневается, что деревня ?лада? с ее способом производства не вписывается в современность сельского хозяйства, что изменились формы труда и набор сельских специальностей. Однако человек и культура сопротивляются быстроте перемен и вхождению в новую всемирность. Подлежат ли они уничтожению и забвению? Об этом, собственно, и писал Белов, вначале вспоминая, как было в культуре ?лада?, а потом болея душой и все более озлобляясь на то и тех, кого считал виновными. О том, что возрастающее озлобление не стало творчески продуктивным, было не раз сказано. Но проблема беловского творчества этим не снята. Более того, она сегодня лишь обострилась в глобальной всемирности уже не как проблема только ?малой родины? и человека, ступавшего по земле, а теперь переехавшего на городской асфальт. Обречен ли прежний носитель этой вековой культуры на роль потребителя массовой продукции в ее низовых формах?
Эти люди были болью Василия Белова. Разговор об экологии природы, культуры и человека заводят сегодня чаще, и звучит он с не меньшей, а с большей значительностью и степенью всемирной угрозы, чем несколько десятилетий тому назад. В их свете стоит сегодня увидеть и обсудить то, о чем предупреждал Белов, напоминая о ?ладе?, идущем на убыль, если не сходящем/сошедшем на нет.