用户名/邮箱
登录密码
验证码
看不清?换一张
您好,欢迎访问! [ 登录 | 注册 ]
您的位置:首页 - 最新资讯
Нежное кромешное
2021-07-08 00:00:00.0     Журналы     原网页

       

       Стихи

       Опубликовано в журнале Новый Журнал, номер 303, 2021

       * * *

       За окном, где ангелы и голуби

       бьются в клетке комариной сетки,

       птичка-невеличка голос пробует,

       тянет от распевки до распевки.

       Чудо неказистое и мелкое,

       как могло бы показаться вчуже,

       от бессонницы и горя лекарем

       издавна на голой ветке служит.

       Ропщет на летучего, а пешему,

       заглушая перекрестный клёкот,

       напевает нежное кромешное,

       болеутоляющее что-то.

       Сад остолбенел, как в землю вкопанный,

       соловьи молчат осоловело,

       но слова парят вокруг да около

       твоего, уже чужого, тела.

       Сей язык не доведет до Киева,

       лишь одно понятно в темной песне

       слово …ово …ово – отпусти его

       вверх на самом интересном месте –

       как себя обманывал и как ты сам

       был да сплыл охотником и дичью,

       зернышком бессмысленного замысла,

       перышком бескрылого величия.

       * * *

       Как на меня, падчерицу дракона,

       следуя букве лирического закона,

       многоголово, наверняка, всецело

       город навел крест своего прицела.

       Знать, суждено змиевой уроженке,

       где б ни жила, видеть на белой стенке

       то, как с горы кудыкиной тянут выи

       Чоколовка, Ушинского, город Киев.

       Если бы я родиться могла в Стокгольме,

       прыгала бы впритирку, патрон в обойме,

       вдоль Кабнекайсе на заводном Саабе,

       нюхала эдельвейсы, молилась аббе.

       Кабы в Париже, городе света, – мне бы

       осточертел гогольный моголь неба, –

       чуя родство с чоканьем электрички,

       чур, укатилась к черту бы на кулички.

       Или, допустим, выросла в Петербурге,

       дьявольский глаз мигал бы в моем окурке,

       в белом фасаде мнилась бы позолота,

       а за оградой – сплошь пластилин болота.

       Или же, предположим, жила бы в Риме,

       лихо сменив фамилию (но не имя), –

       я бы сошла с ума от камней и пиний,

       точечной смерти, тонких любовных линий.

       Если бы предок мой гарцевал ковбоем,

       нынче Рокфеллер-центр брала бы с боем,

       или пила мартини у барной стойки

       в ?Данте? и ?Самоваре?, то бишь в Нью-Йорке.

       Выросла бы в Лас-Вегасе, свет-Неваде, –

       как бы сейчас грешила за бога ради,

       а не томилась ночью в скрипучем кресле,

       скороговóря: если бы, если б, если…

       * * *

       Сизигиум, микония, хурма, –

       как будто взят отсчет и скоро запуск –

       акация, пандан, элиокарпус, –

       твердил ботаник, счастлив от ума.

       Взлетало дирижерское весло

       и плюхалось на озера подушку,

       где рыбьи души, взятые на мушку,

       пузырились и – дерево росло.

       Оно росло, как брошенная в печь

       лучина, – речь, замешенная в глине,

       покуда лодки тщились пересечь

       ствол – не срубить, так хоть располовинить.

       Он говорил: у дерева есть ось,

       в нем всё – расчет, дотошный, многолетний, –

       и в целом был сторонником симметрий,

       а не ветвей, растущих вкривь и вкось.

       Распластывало руки по воде

       и распрямляло скрученную в крючья

       чужую жизнь: меж пальцами – паучью,

       воронью – на ладони ли, в гнезде.

       Он цифры приводил (оно – росло),

       сам поражаясь их бесспорной силе:

       три триллиона в мире, а в России –

       трехзначно-миллиардное число.

       Сплошной чертой, плашмя под облака

       ложилось в небо – с кучевыми вровень,

       пока его многоугольный корень

       точила муравьиная тоска.

       О функциях корней, коры и крон,

       о спящих почках и сестринских штамбах,

       но ничего – о светляковых рампах,

       нацеленных под музыку ворон

       на дерево, что плыло над водой,

       покуда снизу пробивался лучик,

       в чьем тусклом свете меркнул мой попутчик,

       всезнающий ботаник молодой.

       * * *

       Раз свет не вяжется к рассвету,

       то ветра слышится виват, –

       когда бы грек увидел эту

       игру то в кукол, то в солдат,

       когда идет игра в лошадки

       под новогоднюю картечь

       и тополиный всадник шаткий

       над крышей поднимает меч.

       Цепная связь: иголка, пальчик,

       зерно граната и подвал,

       где целлулоид пупса мальчик

       соседский трижды целовал,

       где нас дразнили, тили-тили,

       как нарушителей табу,

       и куклу Таню хоронили

       в цветном ленвестовом гробу.

       Пока над городом Чайковский

       звучал, среди кирпичных тел

       фонарь, как ушлый волк тамбовский,

       в упор на вывеску глядел,

       но, музыку переиначив

       под уменьшительный мотив,

       мы слышали, как Таня плачет,

       сердечко в речку уронив.

       Был пойман свет подземный, впрочем,

       была в неволе воля к ней,

       к ошибкам новогодней ночи,

       всех утр грядущих мудреней,

       к молчанию на грани звука,

       давившему со всех сторон,

       пока нас дворничиха-злюка

       метлой не прогоняла вон.

       А дальше – маг универсальный,

       часов мушиное це-це,

       урок и лабиринт подвальный –

       всей географии в конце,

       где чуду здешнему учили

       и ходу тихому, ничком

       по краю, как по карте Чили,

       внизу изогнутой крючком.

       Когда осыпались иголки

       и елку тащат за порог,

       жизнь умещается в коробке

       из-под изношенных сапог.

       Куда уплыл кораблик утлый?

       Кто нам сказал, что это лишь –

       забава, похороны куклы?

       Не плачь, малыш.

       * * *

       Вдруг запестрит и встанет во весь рост,

       мешаясь в хронологии порядка,

       конец восьмидесятых, танцплощадка

       и лампочки сельклуба паче звезд,

       где музыки не оценён зачин,

       и тихо так, что грека внемлет раку,

       сон прибирает присягнувших Вакху

       в стенах вахтерской выпивших мужчин.

       Присмотришься – и женщины плывут,

       что лодки из капрона или ситца,

       их лиц не разглядеть, но память длится

       под высверки плечей, волос и губ:

       там до сих пор, пока шуршит игла,

       они плывут, нежнея и немея,

       и та, которой я тогда была,

       еще танцует соло, Саломея.

       Но потряси картинку – поменяй

       местами остановки и осколки,

       застынь у елки, где глазеют волки

       из-под ветвей, и ловко, не по дням,

       а поминутно правду красит ложь,

       топорно так, как можно только в детстве,

       где ты, который тот, в карман кладешь

       мое, в фольгу обернутое сердце.

       Как переливчато ссыпается мука,

       как свысока снег набирает скорость,

       как сладкой пудрой присыпает хворост

       на кухне мама – вот ее рука

       и марля платья, то есть облака…

       Пусть Бога нет, но я – чудес копилка:

       всяк мертвый воскресает, жив курилка,

       и водку пьет, сражаясь в дурака.

       Перевернешь – увидишь оборот,

       косую подпись автора и даже

       название села, и день, и год,

       в котором слышно громкое ?вперед,

       к победе? неразборчивого дальше –

       под музыку, под океанский гул

       внутри ракушки актового зала…

       Но кто тогда вошел и повернул

       меня к себе, чтоб всё запоминала?

       * * *

       ?Сладко умереть на поле битвы?,

       слаще – дома: свечи, клавесин,

       а в саду левкои тоньше бритвы,

       чище флейты, – как писал Кузмин,

       зарекаясь бритвой настоящей

       вены вскрыть и кончить дело, но –

       умер грациозно и изящно

       сероглазый мальчик в кимоно.

       Сладко умереть, когда не к спеху,

       и покуда тридевята смерть,

       очень мало нужно человеку,

       чтобы мед-да-сахар умереть:

       домочадцев шёпоты в гостиной,

       вялый всхлип, бренчание молитв,

       бабочка торшерная с повинной

       траурной отметиной болит.

       Сладко без хитона и сандалий,

       руки накрест, видеть из окна

       магний эвкалипта, ливня калий,

       будто древних римлян имена,

       или – одуванные метели,

       рыбака у озера валет…

       Жаль, мы сладкой смерти не хотели, –

       как почти обмолвился поэт.

       Жаль всю эту мишуру и праздник,

       пройду-жизнь, наряженную в смерть, –

       так в закат палач на место казни,

       маску сняв, приходит поглазеть.

       Вот и призрак на домашней тризне

       чутко спит и, чувствуя тесней

       дорогую бесполезность жизни,

       горько-горько расстается с ней.

       * * *

       Мы отступали долго, года два,

       двоился город, будто Улан-Батор,

       раздваивались тени, трын-трава,

       и шут, и паж, и даже император.

       Мы проживали год в едином дне,

       как товарняк, во тьме тащился скорый,

       где некому сказать: дай руку мне, –

       всё на земле аукалось повтором.

       Всё умножалось на два, чёт и чёт,

       над челядью, проснувшейся едва ли,

       стрижи и чайки на переучет

       небесную контору закрывали.

       Поставщики известки и белил

       работали синхронно и попарно,

       а император, властвуя, делил

       под улю-лю и блатняки о главном.

       Где он стоял на выступе холма,

       линейной жизни неживое лого, –

       лес пятился и спятил, а дорога

       сошла по склону медленно с ума.

       Симметрия царила во дворце

       и в хижинах… А наведешь подсветку –

       на зеркало пеняй: в своем лице

       я узнавала прыткую соседку.

       Год напролет я пряталась в других,

       напропалую их в себе хранила,

       и высшей канцелярии стропила

       спасали от намерений благих.

       Закрытый человек, как черный вход,

       в конце концов выходит в неизвестность,

       растерянно осматривая местность,

       где жил один весь монотонный год,

       и видит то, что быть должно бы, но

       быть не могло, – так надпись на заборе,

       вперяясь в помраченное окно,

       волнуется, преображаясь в море.

       И некому, и нечего, и не

       спросить, ответить, вымолить, отныне

       мы плавимся, но в медленном огне

       мерещатся фигурки ледяные.

       Не разобрать, где пристань, где вокзал,

       кого пустыми обхватить руками,

       куда нам плыть, и кто тогда сказал:

       смотри, как резво ласточки на камни

       слетаются, как будто что-то есть

       живое в этой местности скалистой?..

       О, император, есть благая весть

       в ночных сиренах, криках, пересвистах, –

       не свет, не упоение в бою,

       не тот покой, который только снится,

       а будущего смятая страница

       на сгибе с раздвоившимся ?люблю?.

       Лас-Вегас

       Стихи

       


标签:综合
关键词: когда    
滚动新闻
    相关新闻