Если А.С. Пушкин олицетворяет собой в нашей поэзии и культуре принцип плиромы – полноты, то Е.А. Боратынский, особенно в своем высшем достижении – поздней лирике – кенотический принцип, от ?кеносис? – уничижение, обнищание, опустощение.
Памяти Н.К. Гаврюшина
Если А.С. Пушкин олицетворяет собой в нашей поэзии и культуре принцип плиромы – полноты, то Е.А. Боратынский, особенно в своем высшем достижении – поздней лирике – кенотический принцип, от ?кеносис? – уничижение, обнищание, опустощение. Тогда как Пушкин пишет, соперничая с Горацием и Державиным, свой ?Памятник?, Боратынский бесстрашно начинает: ?Мой дар убог…? и выражает лишь слабую надежду (?как знать?..?), что среди потомков найдет читателя. Единственное число этого ?читателя?, еще один признак уничижения – не ?читателей?, а ?читателя?. Но в этой единичности, скрывается глубокая истина о том, что стихи вообще-то (по крайней мере такие, какие писал Боратынский) есть способ личной коммуникации (особого впрочем рода, о чем ниже) поэта с читателем. Никаких надежд на народную любовь (как у Пушкина – ?буду тем любезен я народу…?) Боратынский не выражает. Тем не менее, кто из поэтов, если только он не одержим манией величия (или, в самом деле, не гений), не был бы счастлив подписаться под ?Мой дар убог…?, надеясь (почти не смея надеяться) на ?читателя в потомстве??
Впрочем, правильное восприятие поэзии иное, нежели психологическое отождествление с лирическим героем стихов. Применительно к стихотворению ?Мой дар убог…? его уже описал О. Мандельштам в статье ?О собеседнике?. Он, однако, не достаточно подчеркнул ту роль, какую в этом стихотворении играет, так сказать, онтологическое измерение, а оно – центральное: ?…на земли мое / Кому-нибудь любезно б ы т и е: / Его найдет далекий мой потомок / В моих стихах..?. Стихи здесь определяются как свидетельство личного бытия, его хранилище. Читатель в потомстве (неважно, поэт он сам или не поэт) находит в стихах свидетельство личного бытия.
И дело не в том, что жизнь Боратынского на земле, его судьба и биография представляют какой-то интерес, какую-то ценность (это, конечно, тоже верно, но лишь во вторую очередь), дело в ценности личного бытия как такового. Здесь опять можно сравнить с Пушкиным, у которого в ?Памятнике? тоже встречается слово ?любезен?, и вера в то, что любезен он будет народу за пробуждение добрых чувств и восславление Свободы в ?жестокий век?. Боратынский же совершенно уходит от парадигмы, в которой поэт что-то пробуждает в народе и воспевает какие-то ценности (даже свободу). Стихи для него – свидетельство личного бытия, и утвердить читателя они могут лишь в нем, бытии не только поэта, но и его самого, читателя, то есть, каждого человека. В самом деле, если бы личное бытие не представляло бы такой ценности, то не представляло бы ценности и свидетельство о нем, его хранилище, каковым является для Боратынского его поэзия.
Пушкин, конечно, тоже признает ценность своей души и выражает веру в то, что ?душа в заветной лире? ?тленья убежит?. Но что прикажете делать не-поэтам? Как им спасать свою душу, если способом избежать тленья является писание гениальных стихов, на что способны единицы на столетие? Боратынский, в отличие от Пушкина, не говорит о спасении души в поэзии (в другом стихотворении он утверждает, что песнопенье врачует ?болящий дух?, но это другая тема); стихи для него, прежде всего, свидетельство личного бытия (и только поэтому – средство ?сношения? душ), для читателя, очевидно, они являются таким же свидетельством и пробуждают его (каждого из нас) для такого бытия и утверждают в нем.
Собственно, ?кенотизм? Боратынского есть некая не только творческая, но и жизненная стратегия по утверждению и отстаиванию личного бытия (тот случай, когда ?ничто? и ?бытие? сходятся). И здесь важнейшим является упразднение, ?ничтожение? всего того, что человека обезличивает, опустошение от всех этих ?предикатов? несобственного бытия. В этом контексте следует понимать и уход Боратынского от ?света?, тем более от политики и даже общественной жизни (где неизбежно принятие стороны какой-то партии – в его время монархистов-охранителей или декабристов, западников или славянофилов).
В этом же контексте следует воспринимать и слова Боратынского о своей Музе с ее ?лица необщим выраженьем?. ?Красавицей ее не назовут?, замечает поэт, будто бы ?подслушав?, как его друзья-товарищи судачат между собой о том, что он женился далеко не на красавице, свидетельство о чем дошли в их письмах. Но тут важно множественное число: ?не назовут?, хотя в первой строчке – единственное: ?Не ослеплен я Музою моею?. Не сам поэт не называет свою Музу ?красивицей?, но толпа, свет… Т.е. она не подходит под некие стандарты красоты, не победила бы, короче, ?на конкурсе красоты?, будь они в то время. И хотя речь о Музе, а не о жене, но сравнение с женой Пушкина (пусть он еще тогда не был женат), которую современники (как и он сам) считали ослепительной красавицей, невольно напрашивается. Боратынский, впрочем, тоже ?не лыком шит?, и говорит о своей Музе как о способной поразить свет тем самым, что подходит под определение личного бытия – лица необщим выраженьем и спокойной простотой речей. Вот эти спокойствие и простора речи, т.е. бесстрастие (внутренний мир) и простота – подлинные ценности личного бытия, незамутненного плотскими страстями, гордыней и тщеславием.
Опустошение от этих страстей, кенотизм такого рода, пронизывает лучшие стихи Боратынского из сборника ?Сумерки?, но особенно он чувствуется в монументальной ?Осени? с ее отрешенностью от мира: ?Садись один и тризну соверши / По радостям земным твоей души!?. Было бы упрощением представлять Боратынского как какого-то подвижника, достигшего совершенного бесстрастия, но интенция, движение в этом направлении (отрешение от внешнего в пользу внутреннего, открытие этого внутреннего и разворот его к горнему, см. ту же ?Осень?) в его стихах явно присутствует. При этом поэт удивительным образом пытается сочетать высочайшую поэтическую культуру, самое серьезное отношение к поэзии (ей посвящены многие его стихи), с тем, что, условно можно было бы назвать ?подготовкой к смерти?. Поэзия для него становится одной из, и едва ли не важнейшей, формой обретения личного, неприкрашенного бытия, освобождения от земных страстей и подготовки к смерти. И не случайно стихотворение, которое не было при жизни опубликовано и даже, вероятно, записано, но сохранилось лишь в памяти его жены и его Музы – Анастасии Энгельгардт, оказалось молитвой, единственной в его наследии:
Царь Небес! успокой Дух болезненный мой! Заблуждений земли Мне забвенье пошли И на строгий твой рай Силы сердцу подай.
В этих шести строчках – исключительных по своей пронзительной простоте – дух кенотизма Боратынского выразился в высшей мере. И дело не только в словах: заблуждений земли / Мне забвенье пошли – кенотичных по своему буквальному содержанию (мольба об опустошении от земных страстей, вплоть до изглаждения памяти о них), но и в самих простоте и строгости речи (ни одной метафоры!), как будто бы это стихотворение и является уже, если и не самим раем, взыскуемым поэтом, то его образом.
(Впервые опубликовано в журнале ?Новый мир? №4, 2020, здесь публикуется с небольшими добавлениями)